.
Возможно,
вы уже забыли того тринадцатилетнего влюбленного, такого
нежного, милого и пылкого; осмеливавшегося даже просовывать под дверь
свои
послания? Но я — думаете ли вы, что я без сожалений
отказалась от такого
приятного кавалера? Конечно, нет, — напротив, я пообещала
себе к нему
вернуться.
Я
не шучу, вот что случилось со мной и маркизом де Бражелон, судьба
которого меня не волновала вот уже несколько лет. Этот молодой человек
жил
вместе со своим отцом в окрестностях Блуа; и когда король проезжал
Блуа,
маркиз, как и все остальные молодые дворяне, приехал в город посмотреть
на
празднество. По воле случая я встретила его в доме своей матери,
которой он
пришел засвидетельствовать почтение, потому что обосновывать его приход
чем-то
еще, тем более воспоминанием о былой привязанности, глупо. Моя мать
приняла его
хорошо; и я, даже не думая о том, что некогда между нами было, была с
ним
приветлива. Мы с матерью недооценили себя, потому что через пару дней
кто-то вроде
его маленького слуги, которого я не знала, принес мне любовное письмо.
Этот г-н
де Бражелон был большой мастер писать. Я все перечитывала это письмо,
слог
которого я никак не могла узнать, когда Монтале вошла в комнату и
пожелала
увидеть послание. Сумасбродку оно очень позабавило, и так как ее
никогда ничего
не стесняло, то она стала моей поверенной и втянула меня в эту интригу.
На
следующий день мне пришло еще одно письмо, но его принесла уже
Монтале, и она заставила меня на него ответить. Я это сделала, правда,
только
чтобы попросить г-на де Бражелон прекратить все это дело, которое меня
раздражает. Обстоятельства требовали того, и написать ему с просьбой
больше не
писать мне было совсем невинно, потому что я уже не видела ничего
остроумного в
том, чтобы дать ему повод для третьего письма. Но оно все же пришло, за
ним
последовали другие, и им не было счета. Я была в глубоком
замешательстве,
потому что все эти письма попадали ко мне неизвестно как, и их
невозможно было
избежать. Я решила больше об этом не беспокоиться, и я не знала бы их
содержания, если бы не Монтале, которой доставляло удовольствие мне их
читать
таким рассудительным и возвышенным тоном, каким актрисы произносят
слова своих
ролей. Вместе с тем письма были полны несравненных пассажей,
переписанных, я
почти уверена, у г-на Скюдери или у г-на д’Урфэ. Наконец у
нас их было столько,
что мы не знали уже, куда их прятать, а жечь их было слишком трудно.
Так
что моя мать, копаясь однажды в моем шкафу, сунула руку во все это
дело. Как и в первый раз, за этим последовал допрос, правда, менее
церемонный,
но такой же строгий. Этому г-ну де Бражелон, перед которым я ни в чем
не
провинилась, судьбой было назначено становиться причиной моих
неприятностей.
Мы, конечно, можем когда-нибудь вспомнить его имя, но от новых писем
Боже
упаси.
Монтале вам уже известна по всему
вышеописанному,
тем не менее, ее имя так часто появляется рядом с моим, что нужно
рассказать
про эту девушку. Монтале была изворотлива и остроумна, но не разумна.
Из-за
этого своего недостатка она ввязывалась в уйму дел, которые начинались
блестяще, но заканчивались почти всегда позором для нее. Можно сказать,
что
отдых даже утомлял эту деятельную и непоседливую особу, и когда в ее
собственном положении не было ничего примечательного, она влезала в
интересные
дела других. Не потому, что она быстро завоевывала доверие других
людей, но это
скорее был вид нескромного любопытства, не оставляющего вам времени
защититься
и отдающего под власть ее суетливости. Однажды узнав ваши секреты, она
начинала
считать их своими и действовать соответственно. Советчик, впрочем, из
нее был
плохой, потому что она любила мелочные дела и предполагала в людях
слишком
много хитрости и злобы. Наконец вся ее жизнь сделалась одной большой
интригой;
и она даже не без удовольствия говорила, что в трагедиях играла бы
только роли
наперсниц. Кавалеров, за исключением некоего Маликорна, я у нее не
знала. Ей,
впрочем, и без них было чем заняться. Что до ее внешности, то она была
красива
и изящна, и даже красивее, чем она сама думала. Но, как обычно и
бывает, она
придавала мало значения своей хорошей фигуре и превозносила свой ум,
который
приводил ее только к глупостям. Вот суждение, которое может показаться
очень
строгим, и особенно странным после моего доверия к Монтале; но тогда я
ничего
этого не видела и вряд ли могла видеть в таком возрасте.
История
с Монтале и маркизом де Бражелон относится ко времени приезда
короля; по забывчивости я вписала ее сюда после смерти г-на герцога.
Возвращаюсь к тому, что последовало за этим событием.
Согласно
этикету, Мадам должна была, одетая в черное, оставаться в
своей комнате в течение сорока дней и принимать соболезнования. Мадам
поставила
себя выше еще и этого обычая, который еще ни одна принцесса не
позволяла себе
нарушить, и смело покинула комнату через 11 или 12 дней со смерти
своего
супруга. Я не могу описать, насколько все были поражены этой
непристойностью.
Она сама все ухудшила, когда собралась в Париж, где намеревалась
взывать к
милости короля. Вместо того, чтобы ехать в зашторенной карете,
оставаясь
незамеченной, она взяла экипаж, открывавший ее всем взглядам:
настолько, что
где бы она ни проезжала, каждый ее узнавал и кричал: «Это
Мадам!» Такое
происходило во всех подвластных Месье городах и селах. И видеть ее
уезжающей
было величайшим огорчением; потому что бедняки, которых всегда
поддерживало
милосердие покойного Месье, теперь оказались лишенными всякой помощи и
одинокими в своей нищете.
Осуждали
еще и Мадмуазель — за то, что она так быстро утешилась, и
даже
слишком радовалась, уезжая в Версаль. Но нужно отдать должное возрасту,
и не
требовать от детей чувств более продолжительных, чем у них могут быть.
Неудивительно, что так сильно скучавшие в своем старом туреннском
замке,
маленькие принцессы были ослеплены ожиданием предстоящих им развлечений
и так
быстро забыли о своем горе.
Скорбь
нашей семьи была куда сильнее. Г-н де Сен-Рэми со смертью принца
потерял свое место, и это сильно уменьшило наши доходы. Что до меня,
все мои
надежды исчезли вместе с Мадам. Мы горевали. Стало еще хуже, когда мне
сообщили
об отъезде Монтале. Я пошла с ней попрощаться. Там я встретила г-жу де
Шуази,
мать уже упоминавшегося г-на аббата де Шуази, муж которой был
хранителем печати
Месье Гастона. Эта дама, увидев меня в слезах, сказала мне:
«Что случилось, мадмуазель?
Вы так расстроены тем, что остаетесь в Блуа?»
У меня не нашлось сил ответить; в
изнеможении я
присела на край кровати, которая стояла там.
— Ну
что же, не стыдитесь, — добавила эта добрая дама, —
и скажите мне
откровенно, были бы вы рады поступить вместе с Монтале к Мадам
Генриетте.
— О,
мадам. Я всем сердцем этого хочу, — произнесла я.
— В
таком случае не падайте духом; двор Мадам, быть может, еще не
набран, и там найдется место для вас.
— Для
меня, — сказала я, — будет огромной радостью стать
приближенной
этой принцессы, и еще большей — стать ею с вашей
помощью.
— Да,
— ответила она, — вы добрая девушка, о которой я
знаю только
хорошее, и я не премину при случае замолвить за вас словечко, будьте
уверены.
Тогда я ее оставила и быстро пошла
домой, чтобы
сообщить матери эту отрадную новость. Когда я вошла, первым, кого я
увидела,
был мой дядя-каноник; а с ним был и мой брат.
—
Эх, Боже мой! Малютка, — сказал он мне, будучи в прекрасном
расположении духа и целуя меня, — да вы прямо сияете: а я
думал, увижу вас в
слезах; неужели вы так рады нашей встрече?
— Я
рада вашему приезду, дядя, но и кое-чему еще, потому что я совру,
сказав иначе.
— Не лгите,
малютка, — воскликнул он, — не лгите,
это великий грех. Идемте скорее, сядем за стол, и вы нам все расскажете.
Мы
все были очень рады; каждый строил за меня самые радужные
предположения о моем будущем. Мы ни о чем другом не говорили за ужином,
и в
течение тех двух недель, когда надо было ждать ответа от г-жи де Шуази,
я не
обсуждала со своим братом ничего, кроме моей манеры одеваться,
говорить,
представляться и тысячи других довольно серьезных вещей, даже не думая
о том,
что одно письмо может все уничтожить.
Наконец
письмо пришло, и не осталось сомнений: я уеду, я поеду в
Версаль, в Париж, ко двору! Мне давали только неделю на сборы и
подготовку. Моя
мать тут же послала за разными мастерицами, и началась работа.
Здесь
я сделаю отступление. В преддверии начала этой новой жизни
странная тревога охватывает меня, силы оставляют меня, и я чувствую
жалость к
самой себе, вспоминая ту безумную радость, которая обуревала меня
тогда. Я
спрашиваю себя, что произошло бы, если бы я никогда не выезжала за
пределы
маленького города Блуа и владений Лавальер. Увы! Меньше почестей и
меньше
унижений; мало захватывающих удовольствий, но мало и сожалений; и в
моем
теперешнем возрасте, если бы кто-нибудь из моих друзей, неизвестный,
как и я,
попросил меня рассказать ему мою жизнь, я не боялась бы рассказать ни
одно свое
воспоминание.
Надо,
однако, сказать: всю эту наивную радость, все прекрасные надежды,
которые ослепляли меня тогда, в то же время отравлял некоторый страх, в
котором
я давала себе отчета не больше, чем в своей радости. Я задумалась, что
я покину
свою семью и своих друзей, быть может, навсегда; я считала часы,
которые мне
осталось провести рядом с ними, и видя, как их осталось мало, я
чувствовала
столько же печали, сколько раньше было радости. Я, которая так
беспокоилась
из-за задержки письма г-жи де Шуази — я отдала бы
вечность, чтобы отложить
отъезд хотя бы на несколько дней. Мои прошлые тревоги и скука
заставляли меня
чувствовать разом стыд и жалость. Париж ужасал меня, а поля Турени
вдруг
показались неизъяснимо привлекательными.Наконец, накануне отъезда, я
украдкой вышла из
дома, взяла брата за руку и поднялась с ним к замку; я хотела еще раз
увидеть
все, что я видела каждый день моего детства, и сказать всему этому
последнее
«прощай». Привратник, который, я думаю, после
отбытия Мадам в Париж никому еще
не открывал, очень удивился моему визиту. Мы вместе пересекли эти
дворы, эти
сады, которые уже затянуло травой; и тогда как этот добрый малый
сетовал на
запустение и одиночество, я завидовала его счастью оставаться по
меньшей мере
среди всего, что я покидала и чем старалась заполнить свою память.
Когда я
вошла в комнату, где я так долго жила, мое сердце сжалось; я поспешно
вышла
оттуда; но так как мой брат и привратник удалились, я тут же вернулась
туда, и,
упав на колени на пол, я зарыдала.
Последний
вечер в нашем доме вышел очень грустным: мы молча смотрели
друг на друга, не находя слов, хотя сердце каждого полнилось ими.
Наконец
пробило девять часов, когда надо было идти спать; я бросилась к ногам
своего
дяди-каноника и попросила его благословить меня. Он положил руки на мою
голову,
прошептав несколько молитв; потом поднял и обнял меня. «Дочь
моя», — сказал он
мне, — «утешьтесь, и никогда не забывайте, что вы
христианка».