.
Я
еще ничего не сказала о моем брате, который известен как маркиз де
Лавальер. Не потому, что я не питаю к нему дружеских чувств,
многочисленные заверения в которых я ему предоставлю в дальнейшем; но
потому, что в то время я почти не видела его, проводившего почти весь в
год в Туре — ведь мы были при дворе в Блуа.
Мы
оставили его с дядей, который был каноником в церкви Святого Мартина в
Туре. Этот достойный человек, о котором невозможно говорить без
уважения, хотел видеть моего брата при себе, чтобы увлечь его религией
и рассказать ему о греческой и римской литературе, в которых, впрочем
мой брат сам изучил многое. Мой дядюшка не жалел сил, и не его вина,
что мой брат не стал еще и ученым; он добросовестно следил, чтоб брат
весь день сидел за книгами, с большой неохотой разрешая ему передышку
на Пасху или к школьным каникулам. И тогда мы гуляли по великолепным
аллеям парка в Блуа: я, мой брат, молодой дворянин из числа его друзей,
имени которого я не помню, и м-ль де Монтале, которая тогда уже была
фрейлиной Мадам. Даже аббат де Шуази, насколько я помню, составлял нам
компанию в этих прогулках; и позже, когда он до крайности степенно
беседовал с несколькими господами из Французской Академии, куда он
мечтал быть избранным, мне внезапно эти прогулки вспомнились
— и очень
хотелось спросить его, помнит ли он наши прятки и жмурки.
Даже
мой дядя не был настолько занят своими книгами и молитвами, чтобы не
найти несколько минут и повеселиться вместе с нами
— вплоть
до участия
в наших играх. Надо было видеть, как мы подшучивали над ним во время
наших прогулок, особенно резкая на язык Монтале, которая даже не
боялась его сердить. Это, однако, у нее получалось только из-за
особенностей его натуры: он был очень добрым и при этом очень
вспыльчивым. Странное сочетание, по-моему.
Однажды,
когда он читал мессу, прислуживавший ему причетник принялся забавляться
с колокольчиком и смеяться вместе с другими детьми, и поэтому пропустил
два или три ответа. Мой дядя сделал одно маленькое движение, которое я
хорошо заметила и которое говорило о степени его гнева, не позволявшего
ему подняться к алтарю. Дочитав до конца эпистолу, он обернулся к
помощникам и сказал им «Господь с вами». Причетник
все еще развлекался,
поэтому не ответил ни слова. «Господь с вами»,
— повторил моя дядя.
Причетник снова не обратил на него внимания. «И с духом
твоим»,
господин тупица!» — с этими словами он дал
причетнику хорошую
затрещину, а потом продолжил мессу как ни в чем не бывало.
Неблагоразумные
могли бы удовольствоваться этим эпизодом, чтобы составить себе
ошибочное мнение о характере моего дяди, не принимая в расчет всего,
что в нем было хорошего и достойного восхищения. Такое нередко
случается, отчасти из-за озлобленности обвинителей, отчасти из-за
простодушия остальных, которые мало заботятся о том, чтобы показать
свои хорошие качества, а потом, поддавшись один раз, беспрестанно
подвергаются порицанию. Люди церкви, чаще мирян бывающие у всех на
виду, потому и чаще других становятся жертвами бездоказательных
суждений; и я часто удивляюсь той чрезмерной суровости, которую
проявляют по отношению к ним. Потому что требовать от них
нечеловеческой мудрости неоправданно; и они сами, призывая жить по
Божьим законам, вовсе не собираются быть слабее всех остальных.
Но
я говорю все это не для того, чтобы оправдать серьезные ошибки моего
дяди — а их в его жизни хватало, — а
некоторые причуды, над
которыми он
первый бы и посмеялся. Впрочем, он был очень добрый человек, и тайно
занимался благотворительностью. Он всем делился с бедняками и готов был
последнюю рубашку им отдать.
Моя
мать хорошо знала его; и так как она была скуповата, хоть и готова
прийти на помощь в трудную минуту, для него она не жалела упреков. Но
это был напрасный труд, и дядя раздавал все до последнего гроша.
Наконец она рассердилась и, самовольно забрав ключи от его шкатулки,
она выдавала ему на неделю примерно столько же, сколько дают ребенку.
Но у нее ничего не получилось. Однажды довольно поздно вечером, когда
он возвращался с прогулки по окрестностям, читая вслух требник, к нему
привязался нищий, который смиренным и жалостливым голосом просил у него
милостыню. Увы! Не имея при себе ни гроша, лучше бы дядя просто
продолжил свой путь. Нищий же повторил «Отче наш»;
а потом, по обычаю,
принялся рассказывать моему дяде длинную историю своих лишений
—
настолько длинную, что несчастный каноник не мог больше держаться;
укрывшись в жалкой лачуге, стоявшей тут же, в поле, он снял свою
рубашку и подарил ее нищему.
Это
можем подтвердить мы с моей матерью, которая, пересчитывая белье,
заметила пропажу и заставила дядю сказать правду, потому что иначе
никто бы ничего не знал; и опять же, надо было видеть его смущение
перед моей матерью, будто бы его сочли виновным в каком-то злом
поступке. Столько скромности и набожности не могли остаться без
вознаграждения. Несколько лет спустя дядя стал епископом Нантской
епархии, где он пребывает и по сей день, к большой радости, надо
полагать, всех бедняков.
Незаметно
я подошла к началу другой, серьезной поры моей жизни. Ребяческие и
опрометчивые до сих пор, мои поступки теперь стали иметь некоторое
значение, и, превозмогая себя, нужно решиться и поговорить о них. Ах,
Боже мой! Как было приятно снова перебирать все милые детские
воспоминания, об этом можно было бы писать долго, и это никогда бы не
наскучило! Что до меня, я могу написать целые тома о своем детстве, и я
охотно это сделаю, если буду руководствоваться одним лишь
удовольствием, которое я в том нахожу. Увы! Я вспоминаю один за другим
все дни этих прекрасных лет, и все они приносят мне ту же самую радость
и те же самые сожаления. Я просто жалею, что они прошли, потому что
прожить их еще чище и невиннее было, я думаю, невозможно. Вот последний
каприз, который можно мне простить. Столько еще других обернулись для
меня позором, что скромную гордость этого можно оставить в покое.
По
мере взросления я все больше приближалась ко двору Мадам, где мой
отчим, г-н де Сен-Рэми, имел должность, как я уже упоминала; так что я,
не будучи формально фрейлиной, почти исполняла ее обязанности. Я
дружила со всеми фрейлинами, и даже сама Мадам, как и Месье, была
благосклонна ко мне. Впрочем, при дворе в Блуа было сложно хорошо
провести время, — если только можно называть двором место,
где нет
придворных. После Фронды, где он сыграл достаточно важную, хотя и
печальную роль, Месье Гастон, брат покойного короля Людовика XIII, был
сослан в свое герцогство Орлеанское; и все те жалкие почести, которые
только могли ему здесь воздать, и означали для него настоящую ссылку. В
то время, о котором я говорю, он смирился со своей судьбой, отдалился
от всего земного и жил лишь для спасения своей души. Рассказывали
невероятные вещи как о величине сумм, которые он раздавал нищим с
щедростью, достойной принца и христианина, так и о мучениях его
раскаяния. Конечно, теперь все обожали его и носили на руках, за
исключением, однако, самых молодых, которые, не замечая его
добродетелей, жаждали одних только удовольствий; тем более что между
нами только и было разговоров, что о праздниках и любовных историях
Парижского двора. Все те, кто мог туда вырваться на месяц или два,
всегда возвращались с чудесными рассказами, и много нам говорили о
великолепии этого двора и особенно об учтивости молодого короля; так
что мы все умирали от желания поехать туда и находили наш замок Блуа в
сто раз более скучным и унылым, чем раньше. М-ль Орлеанская и м-ль де
Валуа были не радостнее нашего, я так понимаю; они тоже постоянно
пытались навести своего отца на мысль устроить хоть какое-нибудь
развлечение наподобие парижских.
Но
только в кругу фрейлин, вечером, в наших спальнях, — вот где
надо было
слушать наши жалобы!
—
Боже мой! — говорили мы. — Ни одной карусели, дамы,
ни одной
скрипки в нашу честь!
—
Но молодость проходит! — продолжала Монтале. —
Дамы, я вас
предупреждаю, мне двадцать лет (на самом деле ей было двадцать два); но
я даже еще и не мечтаю устроиться в жизни… Боже мой! Когда
все это
закончится?
После
такого отчаяния неудивительно, что мы временами шли по неверному пути в
поисках приятного времяпрепровождения. Одна из наших подруг за
неимением лучшего стала жертвой Монтале. Ее звали, кажется, м-ль Арну;
это была добрая толстая девица, простодушнее которой сложно найти, и ее
было так легко обмануть, что удовольствие от шутки уменьшалось вдвое.
Монтале, однако, не прекращала с ней развлекаться; и что удивительно,
ни от одной другой девушки она не видела столько доверия и дружбы. Хотя
в тот вечер Монтале была очень сердита:
—
А вы, Арну, — сказала она, — нет ли у вас кавалера?
—
Увы! Нет, мадмуазель, — ответила Арну.
—
«Увы, нет», — повторила Монтале.
— Вы
хотите сказать, что были бы счастливы, если б у вас был хоть один?
Бедная
девица не проронила ни слова, но состроила, краснея, одну из таких
скромных мин, которые значат достаточно, и мы покатились со смеху. Ее
собеседница больше ничего не добавила, но она запомнила это
«Увы! Нет…»
и на нем выстроила свой розыгрыш.
Через
несколько дней после этого случая, когда мы собрались перед мессой в
кабинете Мадам, туда вошла совсем растерянная Монтале:
—
Вот так новость, дамы! Арну покорила сердце моего кузена-пажа.
—
Твоего кузена-пажа!
—
Да, дамы, я только что встретила его, когда он шел по галерее, и это от
него я узнала эту тайну. Так что вы думаете теперь о скромности
мадмуазель Арну?
Мы
разом воскликнули: «Как же ей повезло! Самый смелый и лучше
всех
сложенный из всех придворных!», за чем последовала тысяча
других фраз,
которые бесполезно здесь приводить. Добрая Арну не знала больше, где
она находится, но даже не пыталась скрыть от нас свою радость. Наконец
Монтале, пожурив ее еще раз за скрытничанье, сказала ей, что не стоит
лишать надежды ее кузена-пажа, — ведь самая большая удача,
которая с
ней только может случиться, это выйти за него замуж; но, напротив, надо
обращать на него внимание во время мессы и отвечать на его
многозначительные взгляды. Так Арну и сделала; стоило посмотреть, как
она сжимала губы, чтобы выглядеть красивее, и как она напускала на себя
вид кокетки. Мне стыдно об этом рассказывать, потому что это было во
время церковной службы; но у нас никогда еще не было подобного
праздника.
Этот
обман продолжался целый месяц: Арну все безумнее с каждым днем, а
Монтале — все хитрее, подбивала ее на новые
глупости и
предлагала самые
странные туалеты. Паж, который был обо всем предупрежден, тоже получал
свою долю удовольствия от происходящего. Поначалу он не знал, что и
думать, обо всех ее гримасах в его сторону; и так как Арну была не из
самых красивых, его товарищи обрушили на него град насмешек. Тогда он
поспешил поставить их в известность обо всем, и так веселье стало
всеобщим.
Однако
надо было заканчивать, ведь шутка затянулась — для
всех, но
не для
Монтале. Она захотела, чтобы эта простушка пришла вечером на свидание к
маленькой дверце сада; но вместо юного влюбленного, который должен был
там находиться, она увидела бы приведенного им старого садовника, и тут
внезапно появились бы все мы, чтобы закончить комедию.
До
этого часа, не особо одобряя такой шутки, я просто не вмешивалась;
теперь же я воспротивилась ей всеми силами —
безуспешно. Я
пошла к
Арну, все ей рассказала и предупредила ее о готовящейся ловушке. Но
увлеченная своей любовью простушка вообразила, что я все это сочинила
из ревности, и наговорила мне в лицо дерзостей. Ничего не сумев, я
решила сохранять спокойствие, с чем отлично справилась, как будет ясно
потом. На следующий день в замке была большая шумиха. Шептались и
пересказывали историю о том, что фрейлины ночью бегали в парк, что пажи
Месье тоже там были; и, исходя из этого, строились тысячи забавных
предположений. Что здесь было правдивого, так это что Мадам была в
ярости, потребовала к себе всех своих фрейлин и расспросила их о
случившемся; а так как Месье узнал, что я не захотела ввязываться в это
дело, он, громко и учтиво (для меня) сказал при всех присутствующих:
«Что до мадмуазель де Лавальер — я
утверждаю, что
она непричастна. Она
слишком разумна для подобного».