.
Я
каждый день ходила к мощам Святой Женевьевы просить у нее исцеления
для короля. Я поняла тогда, как этот правитель был дорог своему народу,
видя
толпы, появляющиеся в церкви; женщины, старики, дети приходили отовсюду
просить
небеса о сохранении драгоценной жизни. Если бы мой ум не был целиком
занят
одним лишь состоянием здоровья короля; если бы даже у подножий алтарей
я не
мучилась от земной любви, я бы без сомнения уступила благодати, которая
снисходила на меня. Я припоминаю, что когда я впервые вошла в церковь,
мне
жутко сжало сердце, и я переполнилась ужасом, причин которого не могла
осознать. Я была приучена в детстве слушать мессу каждый день, и я
всегда
приближалась к дому Господа с одним лишь тем чувством благочестия, с
которым мы
должны там появляться. При дворе я преследовала одну только цель,
сопровождая
Мадам в часовню, — ведь король был там; и, предпочитая
мирские мысли мыслям,
которые святое место должно было внушать мне, я думала лишь о короле; я
чаще
смотрела на него, чем на алтарь, где пролилась кровь Господа нашего;
однако я
знала, что это плохо. То, что делает мою вину тяжелее вместо ее
облегчения, это
не осознание моего положения (я его не осознавала), а сила,
необходимая, чтобы
вытащить меня из него. Иногда луч приходил сверху, озаряя меня и
освещая мне
святотатство, которое я совершала. В эти просветы благодати я
чувствовала себя
разрываемой странным противоречием, которое я видела между религией и
своим
поведением. «Как такое может быть»,
— говорила я себе, — «чтобы, зная все то,
что я знаю, я допускаю нечто совершенно противоположное во всем, что я
делаю?»
Тогда мне было стыдно находить в себе не твердую веру, а слабое и
трусливое
сердце, позволяющее мне падать в пропасть, всю глубину которой я
измерила.
Я
не поддалась гордыне и не думала, что исцелению короля все обязаны
одним лишь моим молитвам, но я не сомневаюсь, что среди всех молитв, в
которых
люди просили за него, мои были самыми искренними и горячими; о чем
только я не
молила, чтобы получить исцеление для короля? Бог знает, тот, кого я так
недостойно разочаровала, забыв его благодеяния тут же, как они были
совершены
для меня. Сколько обещаний вести себя пристойно, даже пожертвовать
своей
любовью. Увы! Вы прекрасно знаете, сдержала ли я это обещание.
Шел
пятый день с того момента, когда опасность для короля миновала; хор
благодарственных молитв заменил молитвы об исцелении. Все покинули
церкви,
чтобы показаться на улицах, в общественных местах, в Лувре, где
осведомлялись о
деталях болезни государя. Каждый был поражен тем, что ему рассказывали,
и я
видела, как важные люди плакали над трогательными рассказами. С каким
христианским смирением король, казалось, был готов покинуть жизнь, путь
которой
для него всегда был усыпан лепестками роз! В двадцать пять лет он видел
себя на
смертном одре, как он видел бы себя в шестьдесят, — сильный
духом, продолжающий
заниматься делами королевства, контролирующий все, назначивший и
регента, и
членов совета, и министров. Очень поучительно, как мне рассказывали,
было
слышать его спокойный ответ рыданиям на улице: «Зачем
плакать? Неужели у вас
нет дофина? Господь отправил меня в этот мир, теперь он забирает меня
назад; да
свершится воля его!»
Он начал выздоравливать с тем же
спокойствием
духа, и это чудо, что жестокость болезни не отняла у него стойкости
души. Он
был внимателен к деталям, и его мысли были всегда ясны, исключая
периоды бреда,
который начинался у него три раза. Как только он почувствовал себя
оправившимся, его первое слово было обо мне, и я часто задумывалась над
рассказами о том, что он звал меня во сне и во время припадков, таким
образом
невольно открывая взору людей то, что так тщательно прятал, будучи в
добром
здравии. Он однажды сказал графу де Вард, который не покидал его:
«Я все еще не
могу ей написать, но несколько написанных ее рукой строк мне
помогут!»
Вы понимаете, что я не стала
дожидаться этого
призыва, чтобы написать ему; я в первые же дни передала графу письмо,
но только
тогда доставил он его королю, который получил его и прочитал с
чувствами, о
которых вы можете себе догадаться. Вот оно:
«Почему
я не могу вылечить вас ценой своей жизни! Вы не так уж долго
болеете, а я снова убеждаю вас в том, что люблю вас. Но увы! Мое
желание
бесполезно! Ваше Величество от него не станет здоровее, а я так и буду
пребывать в унынии, в которое меня повергла весть о вашей болезни».
Я
набросала эту записку, впервые услышав новость, а последним я
написала ему вот это:
«Какой
мукой для меня было узнать о том, что вы так сильно больны! Я
очень хотела бы, чтобы это оказалось не более чем уловкой моих врагов,
которые
пустили этот слух, чтобы огорчить меня. Жизнь моего возлюбленного для
меня
бесценна, и я бы охотно отдала все сокровища и королевства мира, чтобы
сохранить ее в безопасности! Если вы любите меня так же сильно, как я
вас, то
вам уже не терпится меня увидеть. Велите же мне явиться к вам, потому
что иначе
я не смогу больше жить».
Ответ
на это письмо не заставил себя ждать. Граф и г-н де Бэренган
пришли за мной. Я пошла с ними, трепеща, явилась в Тюильри, и меня
провели к
королю, сидящему рядом с дорожкой в большом кресле. Каким бледным и
растрепанным он стал за те шесть дней, что я не видела его! Он осунулся
из-за
болезни, его глаза потускнели, и ему тяжело было даже держать голову
прямо. Я с
первого взгляда поняла все это. От его вида в таком ужасном состоянии я
не
удержалась от крика и упала к его коленям — или в его
объятья; должно быть,
испытанное мною потрясение было слишком сильным, потому что на время я
лишилась
чувств. Когда я пришла в себя, мы сидели на краю его кровати; он
обнимал меня,
и мы были одни; его взгляд оживился, а к цвету лица стала возвращаться
обычная
свежесть. Эти изменения он приписывал влиянию моего визита. Он сказал
мне:
«Любовь дарует новую жизнь, и сегодня я это испытал».
Кого бы не тронула
нежность, которую он проявил! Его послушать, так одна только я сожалела
о том,
что он так скоро покидает эту жизнь, которую он ценил лишь за то, что я
украшала ее. И продолжались разговоры, всегда о том же и всегда новые,
потому
что они шли от наших сердец и только мы были их предметом. Я
расспрашивала
короля о подробностях его болезни, о том, что он пережил, чувствовал,
думал во
время этих часов страдания; все это интересовало меня. И вот что он
рассказал
мне:
«Первые
признаки болезни я почувствовал в субботу; она проявилась по
возвращении с охоты, когда я слишком разгорячился в погоне за оленем.
Возвращаясь, я сказал де Людру, что эта партия будет стоить мне дорого.
Он
неправильно понял смысл моих слов, потому что он посмотрел на меня,
смеясь и
ничего не отвечая, вообразив, что я имею в виду свой кошелек. К вечеру
меня
сразила лихорадка, и я дрожал уже в два раза сильнее; у меня были бред
и
горячка, временами спокойная, временами ужасная, потому что мне то
казалось,
что я рядом с вами, то казалось, что мы разлучены. Под влиянием одного
только
моего воображения не осталось ни одного обстоятельства нашей связи,
которого я
не вспомнил бы; я перенесся в те дни, когда я впервые увидел вас под
деревьями
Фонтенбло, где ваш голос так очаровал меня. Потом вдруг мы оказались
заблудившимися посреди того леса, где тогда провели три часа, говоря
друг другу
вслух о том, что наши взгляды уже давно сказали друг другу. Потом
природа моих
снов изменилась, и из нежных, какими они были, они сделались темными и
стремительными. Это была моя мать-королева, без конца мучившая меня
упреками в
страсти, к которой она должна была быть снисходительна, и досада Мадам,
и
ревность графини де Суассон, и интриги, жертвой которых вы должны были
пасть.
Все это представлялось мне в фантастических цветах, добавлявших снам
очарования
или уродства. В те моменты, когда моя болезнь была тяжелее всего, она
казалась
мне и самой сносной. Как прекрасно снова быть самим собой! И теперь,
когда я
выздоровел, я хочу только чтобы эта болезнь не вернулась ко мне; ведь
она
открыла мне сердца моих друзей, моего народа, о печалях и страхах
которого я
узнал, и я буду очень виноват, если отныне я не буду посвящать им дни,
которые
кажутся им столь дорогими, и не стану им во благо использовать власть,
которую
Господь для того мне и дал».
Так
наш великий монарх открыл мне свое сердце, и мы знаем, что он
сдержал потом эти обязательства, которые он дал своей совести, и
которые небо
приняло. Эти слова глубоко впечатались в мою память; правда, я была
больше всех
заинтересована в их сохранении, и то место, которое я в них занимала,
слишком
льстило мне, чтобы я могла их забыть.
Выздоровление
было таким же быстрым, какой тяжелой была болезнь. Чтобы
окончательно оправиться, король переехал в Сен-Клу. Возможно, вы без
труда
догадаетесь, что послужило причиной его путешествия туда, в постоянное
жилище
Месье. Как бы то ни было, интриги против меня возобновились с новой
силой;
ненависть была почти общей; королю стало чуть хуже — в том
обвинили меня,
прибавляя к этому обвинению множество оскорблений, от повторения
которых здесь
меня избавляют приличия и моя честь. По своему обычаю, г-жа де Суассон
отметилась в этом новом всеобщем возмущении. Сложно сказать, каким
способом она
привлекла на свою сторону папского легата, прибывшего в ту пору в
Париж, чтобы
уладить вызванный оскорблением французского посла в Риме скандал. Я не
знаю,
каким образом г-жа де Крэки впуталась во все эти заговоры; король был
этим
очень недоволен, и не скрывал этого от герцога. Однако это единственный
раз,
когда мне пришлось жаловаться на эту даму, которая была в числе самых
больших
моих почитателей, и которую, быть может, обидело лишь то, что я не
уделяла ей
должного внимания.
Но
вернемся к легату. Его звали кардинал Чиги, он был племянником
тогдашнего папы.
Это был человек около тридцати лет от роду, высокого роста, с
благородными и правильными чертами лица и такими же белыми руками, как
у г-на
д’Энтраг, которому за это завидовали все наши дамы. Прибавьте
к этому вид
ненавязчивого достоинства, который так подходил к его положению. Г-жа
де Крэки тут
же занялась им, следуя за ним — или, скорее, водя его
повсюду; посмотреть на
это, посетить того-то. Добрый кардинал с готовностью сдался в ее
распоряжение,
хотя такое поведение давало пищу для пересудов. Я никогда не верила во
все, что
говорили об их связи; я взяла за правило не доверять слухам, касающимся
персон
высокого ранга. Будучи на виду куда чаще, чем все остальные, они
сильнее
подвержены клевете. Однако я не стану клясться, что между ними не
происходило
ничего непристойного.
Легат весьма охотно соглашался на
участие во всех
праздниках, которые постоянно давали в его честь, хотя на самом деле
— в мою,
если верить королю. Я могу бесконечно перечислять все детали наших
увеселений;
игра в кольца, концерты на воде, балы, парадные обеды, —
ничего не забыли и не
пропустили. Но что меня безмерно удивило, так это увидеть легата на
сцене в
комедии-балете Мольера, «Принцессе Элида». Даже
будучи совершенно светской
женщиной, я пришла в негодование; король смеялся над моей
щепетильностью; я не
знала тогда обычаев Италии, дозволяющих отцам церкви посещать спектакли
без
последствий в виде скандалов.
Вот
что еще удивительнее: после представления «Брака по
принуждению»
господин легат пожелал увидеть автора. Г-н принц де Конти привел ему
г-на
Мольера, и прелат заверил его, что за всю свою жизнь не видел раньше ни
фарса,
ни арлекинады, которые бы так развеселили его. Г-н Мольер в этом
действительно
был неподражаем, и король часто говорил мне, что он смотрит на своего
Поклена
как на одного из величайших гениев королевства. Он очень любил его,
даже сажал
его за один стол с собой, отчего тот не стал заноситься, потому что
полагал
себя, как он сам говорил, и без того не обделенным почестями. У меня,
возможно,
еще будет случай вернуться к г-ну Мольеру; он один из тех людей театра,
о
которых можно говорить без грязи, и которые в своей жизни совершили
достаточно
добродетельных поступков, чтобы изгладить скандальность своего
положения.
Так
как я заговорила о театре, надо сказать вам слово об итальянской
комедии, которая очень позабавила легата, и о знаменитом Доминике,
которого вы,
возможно, никогда не видели, потому что я не знаю, имели ли вы
когда-либо
склонность к подобным развлечениям.
Доминик
был одним из тех, кто больше всего делал для развлечений в
Сен-Клу и Трианоне, как вы увидите; но шутил он не на сцене. Однажды,
очутившись на ужине у короля, в присутствии всего двора, он не
отрываясь
смотрел на блюдо с куропаткой. Король, который его очень любил, это
заметил.
—
Дайте это блюдо Доминику, — велел он слуге.
—
Как? Сир! И куропаток тоже? — воскликнул хитроумный комедиант.
—
И куропаток тоже, — ответил король, как и задумывал Доминик.
Так
Доминик получил и куропаток, и блюдо, которое было из чистого
золота.
Это
не все. Когда итальянская труппа стала давать пьесы на французском,
актеры Бургундского двора пожаловались на это королю, который вызвал
Доминика,
чтобы он рассудил дело своих товарищей в присутствии своих оппонентов.
—
На каком языке Его Величество желает, чтобы я говорил? —
спросил он.
—
Говори как хочешь, — ответил король.
—
Тогда я больше не буду об этом спрашивать, — сказал Доминик,
— и мое
дело выиграно.
Так
оно и случилось в действительности, и после этой остроты итальянцы
получили привилегию играть французские пьесы.
Но
я оставлю это, чтобы вернуться к более серьезным вещам.